
А Рыдз-Смиглы, думал Радван, покинул страну вопреки воинской чести. Он с болью в сердце вспоминал, хотя и не хотелось вспоминать, сентябрьскую катастрофу, бойцов своего взвода: Полещука-Анюкевича, который погиб под Яворовом, раздавленный гусеницей танка; весельчака Скивиньского из Познани, погибшего под Грудеком во время воздушного налета; ординарца Сташека; бывалого вояку сержанта Роковского; угрюмого Павлика, которого знал еще по Львову. В последний день, когда стало известно, что произошло невероятное, Павлик, раненный в руку, со злостью и горечью сказал: «Докатились! А виновата санация». Он вспомнил толпу генералов, министров, полковников, лишившихся своих громких фамилий, ставших вдруг обыкновенными, одинаковыми, — они грозили кулаком истории и судьбе. Неужели надо их судить? А может, лучше забыть о них и о себе, идущем следом за ними на почтительном расстоянии по мосту в Залещиках
Радван ни с кем не разговаривал о Сентябре, только иногда с Кетличем. Скептицизм старого полковника коробил и раздражал его, однако был в какой-то степени необходим; благодаря ему он находил в себе сомнения, колебания, о которых не хотел думать и даже знать, что они вообще существуют. «Ты еще молод, — повторял полковник, — а я переполнен горечью из-за того, что не успел свершить, и от избытка знаний».
